Случайные жизни
Дорогие читатели,
Мы продолжаем публикацию книги Олега Радзинского «Случайные жизни».
Каждый фрагмент будет висеть у нас в Журнале только один день. Так что, если не хотите пропустить очередной фрагмент, поставьте себе напоминалку в календарь и сделайте закладку на Главную страницу нашего сайта, или подпишитесь на наш Телеграм-канал, чтобы не потерялось.
А ещё в Читальный зал можно зайти в наших приложениях BAbook для iOS и Android.
Редакция Книжного клуба Бабук

Жизнь четвертая:
ПОСТОЯЛЕЦ «НАЦИОНАЛЯ»
1982–1983
Большая «хата»
После экспертизы в Институте Сербского я вернулся в сдвоенную камеру на шесть человек. В честь этой сдвоенности и как напоминание о когда-то сломанной между двумя камерами стенке она носила номер 22–23 и располагалась на первом этаже. 117-я, где я сидел до отправки в Институт Сербского, была на третьем – последнем – этаже Лефортова, и при выводе на прогулку или на допрос был виден огромный прямоугольник тюремного колодца, затянутый сеткой – чтобы заключенные не прыгнули головой вниз в пролет, убежав в небытие, где их не догонит никакой конвой.
Про эту сетку по Лефортову ходила такая история: в 1977 году в московском метро и двух продуктовых магазинах в центре столицы прогремели взрывы. Вскоре по этому делу арестовали трех армян – Акопа Степаняна, Завена Багдасаряна и Степана Затикяна. Когда их этапировали из Еревана в Лефортово для допросов, один из них – должно быть, лидер группы Затикян – при выводе из камеры прыгнул на сетку и начал кричать про свою невиновность. Он бегал по сетке, натянутой между этажами, пока его не скрутили, но зэка в камерах хорошо слышали его крики: «Мы не взрывали метро! Мы не взрывали метро!»
Было ли это, нет ли – не знаю. Но рассказ о том передавался поколениями лефортовских сидельцев, и я, попавший в Лефортово через пять лет после событий, слышал эту историю (и многие другие), пересказываемую зэка как установленный и не подлежащий сомнению исторический факт.
«Хата» наша была проходная, то есть заключенных тасовали часто, но я там сидел долго и встретил много разных людей. В камере 22–23 я повстречался с полковником КГБ Сергеем Степановичем Конопацким; «шпионом» Русланом Кетенчиевым и сидевшим по громкому делу, проходившему в Лефортове под кодовым названием «Армяне и таможня», Акопом Кокикяном. Там же я сидел с несколькими представителями советской номенклатуры: заведующим юридическим отделом ЦК Таджикистана Султаном Раджабовичем Раджабовым, заместителем генерального директора «Аэрофлота» Юрием Андреевичем Шебановым и всякими разными другими. Конопацкий и Раджабов оставались в камере все время моего в ней пребывания, остальные же – военные летчики из обслуживавшей советскую армию в Афганистане дивизии, спекулировавшие водкой, привозимой ими в Кабул за счет стратегически важного груза; работник советского торгпредства в Пакистане Миша Маслов, не брезговавший контрабандой и торговлей валютой; украинский националист Вася Рыбак, бандит и валютчик Леша Пилипенко и многие, многие другие – сменялись, пробыв в камере месяц, два, чтобы двинуться дальше – в необъятные просторы советской тюремной системы.
«Армяне и таможня» считалось самым большим по составу участников делом, проходившим в то время в КГБ СССР. Суть его была проста: группа жителей солнечного Еревана установила полное взаимопонимание с работниками таможни международного аэропорта «Шереметьево». Как результат взаимопонимания таможенники закрывали глаза на отправляемые и провозимые армянами в личном грузе коллекционные ковры, отправлявшиеся во Францию и США. А открыв глаза, таможенники обнаруживали в своих глубоких карманах дензнаки СССР и других, не всегда дружественных, государств.
Руководителем армянской группы был Акоп Кокикян.
Акоп родился в Марселе сразу после войны. Его родители – потомки армян, бежавших из Карса в 1915-м, – жили в шумном средиземноморском городе, посматривая с берега на замок Ив, где на страницах романа Александра Дюма томился Эдмон Дантес, впоследствии ставший графом Монте-Кристо, и мечтали о родной Армении, которую никогда не видели ни их мамы и папы, ни они сами, ни их шестеро детей. Родители Акопа родились во Франции, но отчего-то не стали французами, а выбрали остаться армянами. Потому в начале 60-х годов папа Кокикян собрал свою большую семью и, отказавшись от французского гражданства в пользу советского, переехал жить в Ереван. Здесь Акоп и вырос.
Он научился плохо говорить по-русски, был весел и обладал поразительным талантом превращать жизнь в праздник. Был он неутомим и не мог находиться в состоянии покоя больше минуты. Целый день Акоп шагал по камере, разговаривая сам с собой по-армянски и по-французски или с нами на ломаном русском.
– Жизнь грустный, – учил Акоп, – ты – веселый. Жизнь веселый, ты еще веселый. Как Акоп.
– Ну да, – с горечью замечал Миша Маслов, – влепят нам с тобой по пятнадцать, а у меня до «вышки», вот и повеселимся.
– Ва-а! – удивлялся Акоп. – Зачем плохой думат, думай хороший. Открывают дверь и говорят: «Миша-джан, дорогой, выходи, пожалуйста, прости нас. Ты не виноват, вот тебе сто тысяч рублей, что тюрьма сидел. Гуляй, веселись, Акоп нэ забывай».
– Канэшна, – вступал в беседу я, отрываясь от рассказов Пришвина, взятых в тюремной библиотеке. – Ты про орден забыл, Акоп. Еще и орден дадут.
– Олэг не надо выпускат, – решал Акоп. – Книга ест, читай, пожалуйста, он здесь хорошо. На воля плохо – девочка мешает, здесь хорошо, да?
Жили мы в камере дружно, хотя иногда бывали столкновения, редко физические. В тюрьме, кстати, дерутся редко, по крайней мере на строгом режиме: зэка хорошо знают, кого можно бить безнаказанно, и те, кого можно, тоже это знают. Оттого и не сопротивляются. Потому избиения заключенных другими заключенными происходят часто, а драк не так много.
В Лефортово я дрался два раза, и оба в камере 22–23: первый – с Арменом П., наглым контрабандистом, проходившем по делу «Армяне и таможня». Акоп Кокикян рассказывал, что Армен «сдал» своих подельников. В отличие от уголовных тюрем в Лефортове это не считалось большим грехом у валютчиков и контрабандистов (но было абсолютно неприемлемо в диссидентской среде), и уж тем более доносительство оказалось просто нормой для советской номенклатуры, так что никто ему ничего не сказал и не сказал бы. Но Армен начал «гнать», какой он несгибаемый «авторитет», настоящий вор, благородный «положенец», то есть живущий по воровским понятиям и так далее.
Мне было противно это вранье, и я ему «предъявил». Армен – рецидивист, шедший по третьей ходке, знал, что с такой «предъявой» ему в камере хорошо не жить, и уж по крайней мере не жить как «авторитету», и решил инициировать драку, чтобы через ШИЗО – штрафной изолятор – уйти в другую камеру (администрация обычно не возвращает заключенного в ту же камеру после карцера, если причиной заключения в ШИЗО была драка между сокамерниками).
Он ударил меня на прогулке, что было рассчитанной трусостью: драку на прогулке «попка» на вышке сразу заметит и вызовет дежурный конвой. Я, конечно, ответил, и пошло-поехало. Прибежали контролеры, нас разняли, положили на бетонный пол дворика лицом вниз, надели на обоих наручники. Пришел ДПНСИ – дежурный помощник начальника следственного изолятора – и без дальнейших выяснений объявил, что «хату» лишают прогулки. Армена в тот же день перевели в другую камеру, по-моему, даже не «через ШИЗО».
Вторая моя драка в Лефортове была много опаснее: я подрался с Лешей Пилипенко. Леша был подонистый тип, сидевший по 88-й – «Нарушение закона о валютных операциях» и 77-й – «Бандитизм». Он сидел по «делу Алексея Штурмина», шедшего «паровозом».
Штурмина, первого советского каратиста и заместителя председателя Федерации карате СССР, обвиняли много в чем, и среди этого много чего была и организация вооруженного бандформирования. Пилипенко был тоже спортсмен – мастер спорта по плаванию – и являлся телохранителем Штурмина, у которого три года занимался карате. В камере Пилипенко обливал Штурмина грязью – возможно, заслуженно, не могу сказать, поскольку сам со Штурминым не сидел, но историй про него в Лефортове ходило много и самых разных, включая убийства: его и его людей нанимали для выколачивания «серьезных» долгов.
Леша Пилипенко ненавидел Штурмина за разные вещи, но более всего из антисемитизма: Штурмин был евреем. Пилипенко – патологический антисемит – тем не менее любил еврейских девушек, коих у него – по его рассказам – было великое множество. Он, однако, не выносил евреев-мужчин и постоянно поносил их как мог:
– Радзинский, ну почему вы, жиды, такие уроды, блядь?! Крысятничаете, под себя все гребете! А у самих хуй не стоит; я одну жидовку драл, она мне про мужа своего рассказывала, что его на пять секунд хватало: засунул и кончил. А ей в жопу хочется!
И так далее, все в таком же духе. На второй день я ему сказал, чтобы он прекратил. Леша засмеялся: он чувствовал себя в полной безопасности, поскольку в камере, кроме меня – «хилого жиденка» – сидел старый полковник Конопацкий, безучастный ко всему параноидально подозрительный Вася Рыбак, страдающий от голода Султан Раджабович Раджабов и тихий изменник родины Толгат Ахметдинов. Никто из нас, даже объединившись, по мнению Пилипенко, не мог ему угрожать.
Толгат был человек странный: лет двадцати пяти, но уже лысоватый, худой, невысокий и жилистый, происходил он из города Набережные Челны, переименованного в Брежнев после смерти дорогого Леонида Ильича. Он почти не говорил, но внимательно слушал мои дебаты о сути истинной демократии с полковником КГБ и верным, хоть и вороватым, сыном Компартии Сергеем Степановичем Конопацким.
Однажды Толгат попросил меня написать ему список книг, которые нужно прочесть, и я честно написал названий двадцать-тридцать из мировой классики. Большинство этих книг можно было заказать в лефортовской библиотеке, о чем я и сообщил Толгату. Он поблагодарил, но ни одну из них не заказал и не прочел. Хотя исправно перечитывал мой список, шевеля губами и, казалось, запоминая названия книг наизусть.
Он почти ничего не рассказывал о своем деле, знаю только, что он был арестован по статье 68 УК РСФСР – «Диверсия», что считалось особо опасным государственным преступлением. Его этапировали из Казани в Лефортово, и дело забрал «под себя» КГБ СССР, и – дополнительно к 68-й – ему еще вменили 64-ю – «Измена родине». По диверсии он, как ранее не судимый, мог бы получить червончик (статья была от восьми до пятнадцати), но с таким набором, как 68-я и 64-я, предполагавшая наказание от десяти до «вышки», Толгат смотрел на тринадцать – пятнадцать, а то и «на пулю». Как я уже сказал, мы ничего не знали о подробностях его дела. И не узнали: свои тайны Толгат держал при себе.
Признаться, с появлением в камере Пилипенко мне стало не до тайн Толгата, так как я должен был вступить в конфликт с заведомо более сильным противником, не собираясь сносить его хамство. У меня был выбор: вызвать Пилипенко на открытый конфликт или напасть на него исподтишка. Опция «сидеть и терпеть» мною не рассматривалась по причине природной категоричности и нелюбви к компромиссам.
Вызвать Пилипенко на открытый конфликт было правильно и благородно с моральной точки зрения, поскольку дало бы ему возможность быть готовым к драке. С другой стороны, его готовность уничтожала даже малейший мой шанс нанести Пилипенко хоть какой-то серьезный ущерб. Победить в драке я не надеялся ни при каких обстоятельствах: он был больше, тяжелее, намного сильнее и обучен карате. Напав исподтишка, то есть поступив подло, я мог ударить его хотя бы несколько раз перед тем, как он меня забьет. Мой детский урок противостояния с Юрой Конкиным в пятом классе научил меня важности психологического эффекта, когда ты ассоциируешься у противника с болью, с дискомфортом, с неприятными ощущениями. Никто не любит, когда его бьют в лицо. Даже когда бьют не сильно.
Я решил поступить с Пилипенко подло.
Когда Леша начал в очередной раз поносить «жидовских тварей», я громко спросил полковника Конопацкого, не хочет ли он сыграть в шахматы. Сергей Степанович, с которым у нас шел непрекращающийся турнир, согласился. Я встал со своей «шконки» и будто направился к «дубку» – зацементированному в пол столу с двумя лавками, за которым мы обычно играли. Проходя мимо «шконки» Пилипенко, я неожиданно повернулся к нему и ударил ничего не подозревавшего нелюбителя евреев обеими ладонями по ушам и, схватив за затылок, стукнул пару раз ему коленом в лицо.
Пилипенко закричал от боли, закрыв уши, и я отступил на шаг, создавая дистанцию для ударов руками. Это было ошибкой: неожиданно я оказался в воздухе и полетел к стенке.
Пилипенко оказался настолько силен, что смог сидя поднять меня на вытянутых руках, встать, держа меня на весу, и швырнуть на соседнюю «шконку». Я попытался подняться, но был тут же сбит с ног, и Пилипенко обрушил на меня град ударов, по счастью, не фатальных, поскольку он бил сверху вниз в тесном пространстве и не мог ударить корпусом, используя массу тела, как в боксе.
Первые секунд двадцать я пытался встать, а потом уже и не пытался: просто закрывал голову руками. Вдруг удары прекратились: Пилипенко исчез. Я взглянул сквозь пальцы и ничего не понял. Пилипенко лежал на полу у двери, а над ним в классической боксерской стойке стоял тишайший Толгат Ахметдинов.
В камере стало очень, очень тихо.
На месте Толгата я бы постарался добить Пилипенко ногами, не давая ему встать, но Толгат благородно позволил Пилипенко подняться с пола и броситься на себя. Он по-боксерски уклонился от Лешиного прямого удара и с пугающей быстротой провел «тройку»: левый прямой, правый прямой, правый «хук» – боковой в челюсть. Пилипенко зашатался, Толгат шагнул к нему и свалил Пилипенко с ног правым боковым. Затем отступил на шаг, опустив руки, чтобы они не уставали в стойке, и стал ждать, пока Пилипенко поднимется.
Это продолжалось еще два раза: Леша вставал, бросался на худенького жилистого Ахметдинова, который принимал стойку и, умело сократив дистанцию, обрабатывал Пилипенко по корпусу, сбивая ему дыхание, а затем ударами в лицо сваливал с ног.
Дрались они молча, остальные в камере тоже молчали. Удивительно, что контролеры, привлеченные шумом, прилепились к «глазку», но не открыли «кормушку» и не сделали никаких замечаний, хотя им было положено прекращать драки. Думаю, они, как и мы, были заворожены неожиданностью происходящего.
На третий раз, стукнувшись затылком о дверь, Пилипенко сел, помотал головой и поднял руки: сдаюсь. Толгат отступил на шаг, разрешая сопернику подняться, взял с Лешиной «шконки» полотенце и бросил ему. Пилипенко встал и пошел к раковине смывать кровь.
Мы продолжали молчать, ожидая, что будет дальше. Я ждал, пока он отойдет от раковины, чтобы тоже смыть кровь с лица.
К Лешиной чести нужно сказать, что он повел себя абсолютно неожиданно.
Смыв кровь, намочив полотенце и приложив его к разбитому носу, он повернулся к Ахметдинову и спросил:
– Боксер?
Ахметдинов кивнул: он вообще мало разговаривал.
Далее началась беседа двух спортсменов:
– По какому разряду выступал? – поинтересовался Пилипенко.
– КМС (то есть кандидат в мастера спорта. – прим. авт.)
– В полусреднем?
– Не, я – полутяж, – дружески сообщил Толгат, словно только что не избивал Пилипенко. – В тюрьме сильно вес потерял.
– Какое общество? – задал не понятный никому вопрос Пилипенко.
– «Динамо-Татарстан».
И все в таком духе.
Толгат ответил на все вопросы Пилипенко о своих спортивных достижениях, затем Леша вздохнул и деловито сообщил:
– Места мало, я ноги не мог использовать. Мне для хорошего удара ногой разворот нужен. А одними руками я с тобой не тяну: ты на технике проходишь.
Толгат кивнул, соглашаясь, и неожиданно произнес короткую речь, удивившую нас взрослой мудростью:
– Мы в эту камеру не сами пришли: нас сюда другие посадили. Теперь вместе сидеть. Не любишь евреев – твое дело. Оскорблять нельзя: вместе сидим, вместе кушаем. Или «ломись» с «хаты» в другую. Где евреев нет.
– Так они здесь в Лефортово везде, блядь, в каждой «хате», – простодушно поделился Пилипенко. И был прав.
– Тогда сиди и не оскорбляй никого, – включился полковник КГБ Конопацкий и наставительно добавил: – Ты ж в советской школе учился.
Не знаю, что он хотел этим сказать.
– Но анекдоты про евреев хоть можно? – попросил Пилипенко.
Толгат обернулся ко мне, словно я был должен дать разрешение.
Я кивнул.
– Анекдоты можно, – сообщил решение «хаты» Толгат. И добавил от себя: – Про женщин плохо не говори больше.
После этого инцидента мы сидели мирно, Пилипенко старался меня не замечать, но не мстил, возможно, ожидая, когда Толгата «выдернут» в другую камеру. Но первым – недели через три – перевели его самого.
Продолжение будет завтра...
А если ждать продолжения до завтра вам не хочется, полную версию книги вы можете купить прямо здесь:














